Алиса А. Бейли «Неоконченная автобиография»
Для нас наступил на редкость трудный год. Епископ не смог дать Уолтеру Эвансу приход. Скудные наши сбережения в основном исчерпались, а из-за мировой войны мой мизерный доход превратился в горстку денег. Когда Уолтер уехал в Сан-Франциско, я осталась с тремя детьми и кучей счетов. Он не умел обращаться с деньгами; те, что я давала, или часть своего жалования, предназначенную для оплаты текущих счетов, он обычно тратил на никчёмные излишества. Он мог выйти из дому, чтобы уплатить по месячному счёту в магазине, и вернуться с граммофоном. Пока я жива, никогда не забуду исключительной доброты владельца продовольственного магазина в городке, где мы жили. Там у Уолтера Эванса был последний приход в епархии Сан Хоакин. Мы задолжали этому магазину пару сотен долларов по счёту, хотя я совершенно не подозревала об этом. Конечно, слух о наших делах пронёсся по всей округе. Наутро после того, как мужа отправили в Сан-Франциско, зазвонил телефон — звонили из продовольственного магазина. Владельцем его был еврей, причём довольно заурядный на вид. Я никогда ничего не сделала для него помимо того, что проявляла обычную вежливость и, будучи англичанкой, дала понять, что не испытываю неприязни к евреям. В Великобритании никогда не было антисемитских настроений, особенно во времена моей юности. Некоторые наши выдающиеся деятели были евреями, например лорд Ридинг, вице-король Индии, и другие. Этот человек позвонил, чтобы записать мой заказ. Я спросила, сколько мы задолжали, он ответил: “Свыше двухсот долларов”, но прибавил, что это его не волнует, так как он знает: они будут уплачены, пусть и через пять лет. Затем он добавил: “Если вы не сделаете заказа, мне придётся прислать вам то, что я считаю необходимым, а это вам не понравится, не так ли?” Так что я сделала заказ. Когда продукты прибыли этим же утром, я обнаружила среди них конверт с десятью долларами “на мелкие расходы”, — он прислал их на случай, если я испытываю нужду в деньгах, приплюсовав к счёту, так как знал, что я не приняла бы милостыни. Ещё он попросил ключ от нашего почтового ящика, чтобы забирать для меня почту. Я чувствовала и поныне чувствую себя глубоко ему обязанной. Мне потребовалось больше двух лет, чтобы расплатиться по счёту, но он был оплачен, и всякий раз, посылая ему пять долларов на погашение долга, я получала в ответ благодарственное письмо, как будто совершала для него благодеяние. Я воспитывалась в Англии, где не было антиеврейских настроений и где негритянскую проблему понимают лучше, чем в Соединённых Штатах, и заявляю: я многим обязана представителям обоих страдающих меньшинств. Негритянская проблема всегда казалась мне проще еврейской и гораздо легче разрешимой. Еврейская проблема видится мне почти неразрешимой. В данное время я не знаю, что тут можно предложить, за исключением медленного эволюционного процесса и планомерной воспитательной кампании. У меня нет никаких антиеврейских настроений; некоторых своих самых любимых друзей-евреев, таких как д-р Ассаджиоли, Регина Келлер и Виктор Фокс, я люблю беззаветно, и они знают это. Мало с кем в мире я столь же близка, как с ними; я нуждаюсь в их советах и понимании, и они не подводят меня. Я официально фигурировала в “чёрном списке” Гитлера за то, что защищала евреев, когда разъезжала с лекциями по Западной Европе. Однако, несмотря на всё это и отлично сознавая прекрасные качества евреев, их вклад в западную культуру и науку, их ценные наработки и дарования по части художественного творчества, я, тем не менее, не вижу никакого немедленного решения этой ключевой, устрашающей проблемы. Вина лежит на обеих сторонах. Я говорю не об ошибках или, вернее, гнусных преступлениях, немцев и поляков по отношению к своим еврейским согражданам. Я говорю о всех тех, кто за евреев, а не против них. Мы, неевреи, всё ещё не выяснили, что сделать для того, чтобы избавить евреев от гонений — гонений, длящихся много-много столетий. Египтяне от начала библейских времён преследовали евреев, и гонения были их постоянным уделом. Не уверена, стоит ли высказывать свои заключения, но изложу их в надежде, что это может помочь. Приведу очень кратко лишь одно-два соображения, отнюдь не претендуя на полноту анализа. Должна существовать какая-то фундаментальная причина их постоянных, бесконечных гонений, какая-то подоплёка того, почему их не любят. В чём она заключается? Эта фундаментальная причина, по-видимому, глубоко коренится в некоторых расовых характеристиках. Люди жалуются (подчас справедливо), что евреи портят атмосферу любого района, где они проживают. Развешивают постельное и прочее бельё между окнами. Проводят время на улице, собираясь кучками на тротуаре. Но евреи столетиями вели кочевую жизнь в шатрах и могут до сих пор проявлять наследственные качества. Говорят, что как только еврей проник в коллектив или организацию, его сёстры и племянники, дядюшки и тётушки тоже оказываются в ней. Но евреи вынуждены были держаться вместе в условиях многовековых гонений. Заявляют, что у евреев сугубо материальные интересы, что всемогущий доллар значит для них больше, чем этические ценности, что они быстро и ловко обходят неевреев. Но еврейская религия не делает акцента на бессмертии или на жизни после смерти, и это действительно так, — я обсуждала эту проблему с евреями, изучающими свою теологию. Так почему бы им не брать от жизни лучшее — в материальном отношении? Будем есть и пить, и приобретать земные блага, ибо завтра умрём. Всё это понятно, хотя и не вызывает симпатии. По мере того, как я изучала, размышляла и задавала вопросы, в моём уме кое-что прояснилось и вылилось — для меня — в частичный ответ. Евреи цепляются за религию, в основе своей устаревшую. Я спрашивала себя несколько дней назад, какие части Ветхого Завета стоило бы сохранить? Ибо содержание его по большей части отвратительное, изуверское и проходит почтовую цензуру лишь потому, что входит в Библию. И решила, что сохранить следует десять заповедей, одну-две библейских истории, например о любви Давида и Ионафана, 23-й и 91-й псалмы вместе с некоторыми другими, и примерно четыре главы из Книги Исайи. Всё остальное в значительной мере бесполезно или нежелательно, многое из него питало гордость и национализм этого народа. Что стоит между ортодоксальным евреем и массами неевреев, так это его религиозные табу, потому что еврейская вера — это религия запретов: “Не делай того-то и того-то”. Материализм евреев — вот что определяет отношение неевреев к молодым неортодоксальным евреям, олицетворением которых является Шейлок. Я пишу эти строки, сознавая неточность и неполноту излагаемого, и всё же, как широкое обобщение, это абсолютная правда — хотя, с точки зрения отдельного еврея, они во многих, очень многих случаях несправедливы. У евреев и немцев много общего. Немец считает себя представителем “высшей расы”, ортодоксальный еврей полагает, что принадлежит к избранному народу. Немец подчёркивает “расовую чистоту”, то же веками делали и евреи. Евреи, по-видимому, нигде не ассимилируются. Я встречала евреев в Азии, Индии, Европе, а также здесь, в США, — они остаются евреями и, несмотря на своё гражданство, обособляются от нации, среди которой живут. А вот в Великобритании или Голландии я такого не видела. Неевреи часто обращались с евреями отвратительно, и многие из нас горько сожалеют об этом и делают всё, чтобы это не повторилось. Но есть одно препятствие — и оно в самих евреях. Лично я ещё не встречала ни одного еврея, допускающего, что могут быть ошибки или провокации и с их стороны. Они всегда занимают позицию, что они — страдающая сторона и что вся проблема разрешилась бы, если бы христиане приняли надлежащие меры. Нас таких множество, нас тысячи — тех, кто пытается принять надлежащие меры, — но мы не встречаем сотрудничества со стороны евреев. Извините за это отступление, но память о г-не Иакове Вейнберге, который так дружески относился ко мне, побудила меня высказаться на эту остро волнующую меня тему. Итак, проблема, вставшая перед нами с Уолтером, заключалась в следующем: что нам делать? Я понимала, что судьба Уолтера в значительной мере находится в моих руках. Убеди я его вести себя и обращаться со мной пристойно, епископ в конце концов постарался бы послать его в другой приход в иной епархии, где над ним не висело бы его прошлое, хотя, разумеется, епископа той епархии пришлось бы ввести в курс дела. Хорошо помню тот вечер, когда я после длительной беседы с епископом смело, без обиняков изложила ситуацию Уолтеру. Я дала ему понять, что его судьба — только в моих руках и что ему выгодно перестать меня бить. Я сказала, что в любой момент могу получить развод на основании свидетельства доктора, присматривавшего за мной во время рождения Эллисон и видевшего у меня синяки по всему телу. Эта угроза была весомой с точки зрения Епископальной церкви. С его карьерой священнослужителя было бы покончено. Как гордый человек (внутренне страшась огласки), он с того дня и пальцем меня не тронул. Он злился, целыми днями не разговаривал со мной, загружал меня работой, но у меня уже не было причин его бояться. Мы сняли трёхкомнатную лачугу в деревенской глуши неподалёку от Пасифик Гроув; я развела кур и стала зарабатывать немного денег, продавая яйца. Очень быстро выяснилось: если не держать много кур (а для этого требуется капитал), много денег не заработаешь. Куры — преглупые создания, бродящие с глупым видом, повадки у них совершенно бестолковые, они абсолютно лишены сообразительности; единственное, что привлекает в разведении этой живности — сбор яиц, а это грязная работа. Но мне удавалось таки прокормить семью; лачуга стоила всего восемь долларов за месяц, хотя и того не заслуживала. Жизнь моя в то время тянулась очень монотонно — присмотр за тремя детьми, угрюмым мужем и несколькими сотнями глупых кур. В доме не было ни ванной, ни туалета. Проблематично было даже содержать детей и жилище в чистоте. Денег практически не было, и счёт за продукты частично оплачивался яйцами; бакалейщик их всегда принимал, дружески относясь ко мне. Я обычно обходила окрестные леса с тачкой, собирая хворост на топливо, а дети семенили за мной. Так что нельзя сказать, что это было приятное время. Оно не возбуждает во мне чувства юмора. Это было как совершенно новое воплощение, и контраст между тусклой жизнью домохозяйки и матери, птичницы и садовницы, и моей роскошной жизнью в молодости, да и насыщенной жизнью проповедника, в итоге совсем меня подкосил. Я чувствовала, что никому не нужна, что я, должно быть, сбилась с пути, иначе не оказалась бы в таком положении. Мною завладел старый христианский комплекс “жалкого грешника”. Моё сознание, жёстко обусловленное фундаменталистской теологией, настойчиво твердило: это кара за сомнения; если бы я придерживалась своей юношеской веры в Бога и была бы непоколебима, я не попала бы в такую ситуацию. Церковь обманула мои ожидания, поскольку Уолтер и другие знакомые служители церкви казались мне унылыми посредственностями, за исключением епископа. Он был святым, но — рассуждала я — он был бы святым в любом случае, даже будучи водопроводчиком или биржевым маклером. Я была достаточно знакома с теологией, чтобы потерять веру в теологические толкования; чувствовала, что у меня не осталось ничего, кроме смутной веры в Христа, казавшегося в то время таким далёким. Я ощущала себя покинутой Богом и людьми. Разрешите заметить: я не сомневаюсь в том, что церковь ведёт проигрышную игру, и так будет продолжаться, пока она не изменит своих методов. Непонятно, почему деятели церкви не идут в ногу со временем. Ведь всё эволюционное развитие во всех сферах является выражением божественности, а застывшие теологические интерпретации противоречат великому закону вселенной — эволюции. Теология — это просто-напросто интерпретация и понимание человеком того, что, как ему думается, Бог имеет в виду. Именно ограниченный человеческий ум мыслит, да и мыслил так веками. Следовательно, могут начать работать и другие ограниченные человеческие умы, которые представят иные, более значительные или широкие интерпретации, и тем самым создадут основание для более прогрессивной теологии. Кто посмеет сказать, что они будут менее правы, чем церковники прошлого? Пока церкви не расширят свой горизонт, не прекратят споров по несущественным частностям и не будут проповедовать Христа воскресшего, живого и любящего, а не Христа мёртвого, страждущего и принесённого в жертву гневному Богу, они будут терять доверие будущих поколений — и поделом. Христос жив, вечно существует и торжествует. Мы спасаемся Его жизнью. Смертью, что Он претерпел, и мы можем умереть — причём с торжеством, как гласит Библия. А начать церквям придётся со своих богословских семинарий. Я получила богословскую подготовку и знаю, о чём говорю. Мыслящая молодёжь перестанет туда поступать, если её будут там пичкать архаическими объяснениями того, что она распознаёт как живые истины. Её не интересует непорочное зачатие — она заинтересована в Христе. Она слишком многое знает, чтобы уверовать в боговдохновенность Писаний, но она готова поверить в Слово Божье. Сегодняшняя жизнь так изобилует движением, героями, красотой, трагедиями и катаклизмами, реальностью и замечательными возможностями, что у этого поколения нет времени на теологическое ребячество. К счастью, в церкви есть люди, обладающие видением, — они в конце концов изменят реакционную позицию, но это потребует времени. А тем временем разные культы и “измы” будут завладевать людьми. Все они отпадут за ненадобностью, если церковь проснётся и будет предоставлять ищущему, жаждущему человечеству то, в чём оно нуждается: не дурман, не авторитет, не слащавые банальности — а живого Христа. Примерно после шести месяцев такой жизни я снова встретилась с епископом и сказала ему, что Уолтер ведёт себя прилично. Епископ очень любезно согласился подыскать место, где тот мог бы возобновить свою церковную деятельность. Наконец, он получил небольшой приход в шахтёрском посёлке в Монтане с условием, чтобы часть его жалования ежемесячно посылалась мне. А я тем временем переехала в небольшой трёхкомнатный коттедж в более населённом районе округа Пасифик Гроув. Это произошло в 1915 году, и Уолтера Эванса я видела тогда в последний раз. От жалования его мне ни разу ничего практически не перепало, а письма его становились всё оскорбительнее. Они были полны угроз и выпадов. И я поняла, что должна сама устраивать свою жизнь и заботиться о трёх девочках. Война в Европе была в полном разгаре. Все мои родственники были в неё вовлечены. Мой скудный доход поступал с перебоями. Он облагался большим налогом, к тому же банковский чек иногда вообще не доходил, если корабль с почтой бывал потоплен. Положение моё было хуже некуда; здесь у меня не было ни родных, к которым можно было обратиться, ни друзей (кроме епископа и его жены), с кем можно было поговорить. Впрочем, я была окружена добрыми, сердечными друзьями, но все они были не в состоянии сделать что-нибудь для меня и, оглядываясь назад, я спрашиваю себя: а давала ли я им понять, каким серьёзным было моё положение? Епископ хотел написать моей родне, но я не разрешала. Я всегда верила в пословицу “Как постелишь, так и поспишь”, и помыслить не могла, чтобы плакаться, жаловаться, сетовать друзьям. Я знала, что “Бог помогает тем, кто помогает самому себе”, но признаю: мне в то время казалось, будто и Бог тоже оставил меня, и поэтому я даже Ему не могла пожаловаться. Я металась повсюду, пытаясь заработать хоть сколько-то денег, и лишь обнаружила, какая на редкость бесполезная я особа. Я могла бы вышивать замечательные кружева, но кружева никому не нужны, да и нужного материала в Америке было не достать. Никаких особых навыков у меня не было; я не умела ни печатать на машинке, ни преподавать — я даже не представляла, что мне делать. Промышленность в округе была представлена только одной фабрикой — по переработке сардин, и, чтобы не обрекать детей на голодную смерть, я решила поступить на фабрику рабочей. Помню кризисный момент, когда я пришла к такому решению. Это был крупный духовный кризис. Как уже упоминалось, я прибыла в Америку, когда ум мой был полон серьёзных сомнений относительно духовных ценностей, в которые стоит верить. По приезде я прошла курс богословия, — он не дал вообще ничего. Любой богословский курс способен лишь подорвать веру человека, если этот человек достаточно пытлив и задает вопросы, а не относится к тем, кто слепо принимает всё, что говорят церковники. В богословской библиотеке я обращалась к комментариям, — они оказались пустыми, скверно составленными и банальными. Ни на один вопрос они не отвечали; они трактовали абстракции; они обходили реальность, даже когда претендовали на точное знание того, что Бог имеет в виду и намерен делать, — все проблемы разрешались цитатами из Св. Августина, Фомы Аквинского и средневековых святых. Похоже, богословы никогда не занимаются фундаментальными вопросами; они прибегают к избитой формуле: “Бог сказал...”. А может, Он сказал не так; может, перевод неправильный; может, эта фраза является вставкой — их много в Библии. Затем возник другой вопрос: почему Бог говорил только евреям? Я ничего не знала о других Писаниях мира, а если бы и знала, то не считала бы их Писаниями. В Ветхом Завете есть места, шокировавшие меня, а то и заставлявшие поражаться, как они вообще прошли цензуру. В обычной книге они рассматривались бы как непристойные, но в Библии считались в порядке вещей. Я стала спрашивать себя: может быть, мои толкования хуже других? Помню, я как-то размышляла над библейским стихом: “У вас же и волосы на голове все сочтены”. Похоже, Бог увлекается статистикой. Я проконсультировалась у богослова в семинарии, он дал такой ответ: это библейское утверждение доказывает, что Бог не ограничен временем. Затем выяснилось, что крест — не христианский символ, а использовался задолго до христианства, и это было последним ударом. Таким образом, я напрочь лишилась иллюзий насчёт жизни, насчёт религии в её ортодоксальном изложении и насчёт людей, особенно своего мужа, идеализируемого мной. Я никому не была нужна, кроме трёх своих малышек, а я привыкла к тому, что нужна сотням, тысячам. Лишь горстку людей в текучке их быта интересовало, что со мной происходит, а ведь я всегда была нужна очень многим. Мне казалось, я дошла до того, что стала абсолютно бесполезной, увязла в домашней рутине и монотонных обязанностях будней небольшого городка, обязанностях, которые сотни женщин, менее родовитых, образованных и интеллектуальных, по-видимому, делали лучше. Я устала от стирки пелёнок, резки хлеба и намазывания масла. Я впала в полное отчаяние. Единственным моим утешением были дети; они были так малы, что их целительное свойство заключалось в отсутствии у них способности понимать происходящее. Вершиной всего был день, когда я, в совершенном отчаянии, оставив детей на попечение соседки, отправилась одна в лес. Несколько часов я пролежала ничком, погруженная в свои проблемы, затем, встав под большим деревом (я бы его снова нашла, если бы этот участок не застроили), сказала Богу, что нахожусь в полном отчаянии, что готова на что угодно, лишь бы освободиться для жизни более полезной. Я сообщила Ему, что истощила свои ресурсы, делая всё “ради Иисуса”, что делала для Него всё, что могла, подметая, вытирая пыль, готовя, стирая и ухаживая за детьми не покладая рук, и вот что из этого вышло. Отчётливо помню бездну своего отчаяния, когда никакого ответа не последовало. Я была уверена, что такого безысходного состояния достаточно, чтобы удостоиться ответа; что у меня снова будет какое-нибудь видение, или что я услышу голос, — я ведь иногда слышала голос, который говорил, что мне делать. Но у меня не было никакого видения, я не услышала никакого голоса и просто поспешила домой, чтобы приготовить ужин. Между тем меня всё время слышали, хоть мне это было неизвестно. Всё время составлялись планы моего избавления, пусть я ничего о том не ведала. Незримо для меня открывалась дверь, хотя я об этом и не подозревала. Я находилась в преддверии самой счастливой, самой плодотворной поры своей жизни. Как я говорила дочери много лет спустя: “Мы никогда не знаем, с чем столкнёмся за углом”. Наутро я отправилась на один из больших заводов по переработке сардин и попросилась на работу. И получила её, потому что был горячий сезон и требовались рабочие руки. С соседкой я договорилась, что она будет присматривать за детьми, получая половину моего заработка, сколько бы он ни составлял. Работа была сдельной; я знала, что смогу работать быстро, и надеялась зарабатывать неплохие деньги; так и вышло. Я уходила из дому в семь утра и возвращалась около четырёх. В первые три дня грохот, запахи, непривычная обстановка и длительная ходьба на завод и обратно так меня выматывали, что по возвращении домой я падала без сил. Но я привыкла, так как Природа обладает большой приспособляемостью, и считаю этот опыт одним из наиболее интересных в своей жизни. Я оказалась в гуще народа и стала никем, хотя всегда полагала: я что-то собой представляю. Я делала то, что мог делать кто угодно. Это был неквалифицированный труд. Сначала я работала в цехе готовой продукции, наклеивая этикетки на большие овальные банки сардин Дель Монте, но на этом нельзя было заработать достаточно денег. В этом цехе ко мне проявляли большое участие. Думаю, все видели, что я напугана, потому что однажды мужчина, выгружавший банки сардин на мой стол для наклеивания на них этикеток, грубовато пихнул меня в бок и сказал: “А я узнал, кто вы такая. Сестра моей жены родом из Р., — она-то и рассказала о вас. Если вам потребуется мужчина, чтобы стоял за вас горой, защищая от грубостей, вспомните обо мне”. Он больше не навязывался, но сочувственно присматривал за мной. У меня всегда были консервные банки для работы, и я очень признательна ему. Потом мне посоветовали перейти в фасовочный цех, где сардины раскладывали по банкам, и я туда перешла. Рабочие там были гораздо грубее — довольно неотесанные женщины, мексиканцы, вообще такие, с какими я никогда не имела дела, даже в ходе общественной работы. Как только я появилась в цехе, они принялись донимать меня колкостями. Я им явно не подходила. Очевидно, я была слишком хорошей, чересчур приличной особой для них, и они просто не знали, как вести себя со мной. Обычно они гурьбой собирались у ворот и при моём появлении затягивали: “Ближе, мой Бог, к Тебе”. Сначала это действовало на нервы, меня передёргивало при мысли, что надо пройти через ворота, но я как-никак имела большой опыт обращения с людьми и мало-помалу преодолела их настрой, так что в конце концов наши отношения наладились. У меня никогда не было недостатка в рыбе для фасовки, на моём стуле всегда загадочным образом оказывалась чистая газета. Они всячески заботились обо мне, и я снова хотела бы подчеркнуть, что я тут совершенно ни при чём. Я не знала этих мужчин и женщин по именам. Я ни разу в жизни не оказала им услуги, они же относились ко мне прекрасно, и я этого никогда не забуду. Я очень их полюбила, мы стали добрыми друзьями. Что до сардин, то я к ним так и не привыкла. Я настроилась на то, что если уж быть фасовщицей, то такой, которая дорого стоит. Мне нужны были деньги для детей, поэтому я решила вникнуть в технологию фасовки. Я наблюдала за другими фасовщиками. Изучила каждое движение, чтобы избегать напрасной траты сил, и три недели спустя стала образцовой фасовщицей на заводе. Через мои руки проходило в день тысяч десять сардин, я фасовала сотни банок. Посмотреть на меня приводили посетителей, и в награду за свою работоспособность мне приходилось выслушивать замечания типа: “Что эта женщина делает на заводе? Она на вид слишком хороша для такой работы, но, судя по всему, это только на вид. Знать, она что-то натворила, раз взялась за такое дело. Не обманывайтесь её внешностью, видно, она непутёвая”. Я цитирую буквально. Помню, мастер как-то стоял рядом, слушая подобные реплики группы посетителей и наблюдая моё негодование. Замечания были особенно грубыми, и руки мои буквально тряслись от ярости. Когда они ушли, он подошёл ко мне и сказал с самым сердечным видом: “Не берите в голову, г-жа Эванс, мы здесь кличем вас “алмазом, затерявшимся в грязи””. Его слова показались мне полной компенсацией за всё, сказанное в мой адрес. Так разве удивительна моя неизменная, нерушимая вера в красоту и божественность человека? Если бы эти люди были передо мной в долгу, тогда другое дело, но всё свидетельствовало о спонтанной сердечности человеческой души по отношению к тем, кто находится в таких же трудных обстоятельствах. Бедняк обычно сочувствует бедняку. Позвольте рассказать эпизод, ещё лучше отражающий человеческую доброту. Однажды, когда зазвонил звонок на ленч, ко мне подошёл громадный, неуклюжий, грязный пожилой мужчина — на вид страшилище, а пахло от него ужасно, — и сказал: “Отойдёмте в угол. Хочу поговорить с вами”. Я никогда не боялась мужчин и отошла с ним в угол. Он засунул руку в карман джинсов и вынул половину чистого белого фартука. Сказал: “Вот, мисс, стащил это нынче утром у жены и собираюсь повесить здесь на гвоздь. Мне не нравится смотреть, как вы вытираете руки грязными тряпками в женской комнате. У меня есть и другая половина, я её повешу, когда эта замарается”. Он развернулся раньше, чем я успела поблагодарить его, и больше никогда не заговаривал со мной, но теперь у меня всегда был чистый лоскут для вытирания рук. Я совершенно уверена: мы получаем в жизни то, что даём. Я научилась не быть высокомерной; я не поучала других, а просто пыталась быть вежливой и доброй, поэтому и другие, общаясь со мной, были вежливы и добры; любой может поступать так же — вот мораль моего рассказа. Помню, несколько лет назад ко мне в нью-йоркский офис приходила на консультацию женщина. Её угнетала отвратительная обстановка вокруг неё: все-то о ней сплетничали, она уж не знала, как с этим покончить. Она выплакала все глаза, жалуясь на жестокий мир и моля ей помочь. Никогда не видев её раньше и не зная фактов, я сделала что могла. Любопытно, что несколько дней спустя мы с мужем, Фостером Бейли, пошли в ресторан и заняли отдельную кабину. А в соседней кабине я увидела эту женщину, она же меня не заметила. Она сидела со своим приятелем и говорила громким отчётливым голосом, так что я слышала каждое слово. Чего она только не говорила о своих друзьях — уму непостижимо! С губ её не слетело ни одного доброго слова. Она, что называется, поливала грязью всех своих знакомых. Слушая её, я нашла решение её проблемы, и когда она пришла ко мне в следующий раз, я сказала ей об этом, по-видимому, опрометчиво, потому что с тех пор никогда её больше не видела. Наверно я ей не понравилась, и, уж конечно, она не любила правду. Работа на заводе продолжалась несколько месяцев. Уолтер Эванс тем временем покинул Монтану и поступил в университетскую аспирантуру на востоке страны. Я о нём почти не слышала. Никаких денег от него не поступало, и в 1916 году я проконсультировалась с юристом по поводу развода. Я не могла себе представить перспективу возвращения к нему, чтобы дети на себе испытывали его отвратительный нрав и вспышки гнева. Он не проявил никаких признаков того, что чему-то научился, никакого чувства ответственности по отношению ко мне и детям. В 1917 году, когда Соединённые Штаты вступили в войну, он выехал во Францию вместе с ХАМЛ* , где и остался на время войны. Там он очень отличился и получил военный крест. Поэтому я прекратила бракоразводный процесс, поскольку тогда были сильны предубеждения против женщин, просивших развода с мужьями, находящимися на фронте. Это всегда казалось мне нелогичным, ведь мужчина на фронте и мужчина дома — это один и тот же человек. И я никогда не понимала, почему каждый солдат в армии считается героем. Он, скорее всего, попал туда по призыву, у него не было выбора. Я прекрасно знаю солдат, знаю, как им претит газетная и публичная болтовня о “героизме”. Я перестала ему писать и испытывала сильное облегчение оттого, что он далеко. С детьми всё было хорошо, они доставляли мне большую радость; я тоже была в порядке, хотя весила всего девяносто девять фунтов. Мне удавалось достаточно заботиться о детях, по-видимому, штормовой период моей жизни постепенно проходил. Но духовно я ещё брела во тьме, будучи слишком занятой зарабатыванием денег и уходом за тремя маленькими девочками, чтобы беспокоиться о своей душе. |